Георгий Апальков
skype: apalkov_g
e-mail: apalkovg@yandex.ru
Сын
1
Мой папа – наркоман. И инвалид. Вместо ног у него еле шевелящиеся железки допотопной модели, а вместо правой руки – не до конца развившаяся суррогатная конечность. Недавно мы скопили денег и заменили ему лицо. Теперь он уже никогда не будет выглядеть так, как выглядит на фотографиях и видео двухлетней давности. Мама со временем свыклась, а потом и мне в голову затолкала одну прописную истину: другое лицо – это не значит «другой человек». Однако тайно нам обоим иной раз нестерпимо этого хочется. Чтобы он стал другим. Хочется, чтобы в один день он вдруг решил не выпивать очередной стакан своей «живой воды», поехал бы в соцзащиту, объяснил своё положение и, несмотря на своё прошлое, получил бы работу, может быть, даже пенсию по инвалидности, и самое главное – дал бы себя вылечить. Нам хочется вернуть его, но с течением времени мы всё яснее понимаем, что этому не бывать.
Всё началось задолго до моего и даже до папиного рождения. В 2002-ом году, если я ничего не путаю в дедушкиных рассказах. Дед тогда пошёл в первый класс и познакомился с высоким, полноватым пареньком с нелепыми большими ушами по имени Кирилл Шашкевич. Да. Когда-то один из самых скандальных персонажей пятидесятых был лопоухим пацанёнком в подшитых брюках «на вырост». У него была одна речевая особенность, которая во времена дедушкиной молодости считалась поводом для издёвок и насмешек: он слишком быстро говорил. Точнее пытался быстро говорить, а его большой, неповоротливый язык не слушался его, в результате чего речь Кирилла становилась крайне неразборчивой. Но друзья привыкали к его манере говорить и без труда понимали его.
Дед с Кириллом были хорошими друзьями до конца школы и поддерживали добрые отношения после неё. Потом у дедушки появилась бабушка, они поженились, и через какое-то время у них появился папа, на подростковые годы которого пришёлся тяжкий тридцать пятый год. В относительно спокойном сороковом папа закончил школу, и перед ним встал закономерный для двадцатилетнего юноши вопрос выбора профессии. У дедушки с бабушкой к тому времени был свой маленький кинобизнес: дедушка писал сценарии, а бабушка была режиссёром: занималась моделированием, анимированием и, собственно, созданием конечного кинопродукта. К сороковому их малое предприятие приносило неплохой доход, имело несколько офисов и большой штат сотрудников. Папа мог устроиться к ним, получив необходимые знания в ВУЗе или колледже, но, вопреки желаниям и ожиданиям родителей, он с детства тяготел к службе в силовых структурах.
Шашкевич тем временем стал едва ли не самым богатым человеком на всём земном шаре благодаря ресурсу, о бесперспективности и архаичности использования которого нам до сих пор отовсюду талдычат: благодаря нефти. Большинство новых месторождений, открытых в двадцатые-тридцатые годы – его заслуга, которую нельзя отрицать, даже принимая во внимание всё темное, связанное с его именем. В тридцать пятом ему принадлежала почти вся Восточная и часть Западной Сибири. Последовавшую во второй половине тридцатых национализацию Шашкевич предвидел и обратил всё заработанное добычей и переработкой чёрного золота в создание собственной армии. С помощью неё он осваивал и удерживал за собой новые территории на неизменно горячем Ближнем Востоке. Для самих наёмников работа эта была опасная, но гораздо, гораздо более высокооплачиваемая, нежели, скажем, должность сотрудника киностудии.
Несмотря на разницу в занимаемом положении в обществе, дедушка и Шашкевич продолжали хорошо общаться. Дед говорил, когда они встречались своей старой школьной компанией, то совершенно забывали обо всех статусах и регалиях. Даже разговоров о делах не вели. Они занимались тем же, чем занимались в годы старшей школы и в студенческую пору: пели, пили, веселились, вспоминали всевозможные весёлые истории, травили байки. Лишь в одном исключительном случае, когда зашел разговор о детях, дедушка позволил себе заговорить о деле.
Папа знал о дружбе деда с Шашкевичем, знал о том, чем он занимается и мечтал попасть в его военную компанию. Он неоднократно сам просил деда замолвить за него словечко, но дед как-то всё время спускал на тормозах разговор с сыном о карьере наёмника. Разумеется, дед понимал, что долго так продолжаться не может. Он просто тянул время в надежде, что папа вдруг передумает, а до тех пор хоть какое-то время побудет в безопасности под родительским крылом.
В итоге дед обо всём договорился. Шашкевич, конечно, предупредил его о рисках, на что дед только обреченно отмахнулся. Чему быть, того не миновать. Дед всё ещё надеялся, что папа, понюхав пороха, быстро откажется от этой работы. А уж бабушка-то как надеялась. Но с каждой тренировки папа возвращался всё более и более воодушевлённым. Через год после он уже применял полученные знания на практике. Его работа, как рассказывал он сам, была связана, прежде всего, с охраной вышек. За первые пять лет работы он сделал всего два выстрела, да и те были предупредительными. Работал вахтовым методом: полгода там, полгода дома. Сроки можно было изменить по договоренности с начальством, что он и сделал, когда обзавёлся семьей.
Папе было двадцать три, когда он познакомился с мамой, и двадцать пять, когда у них появился я. Мама была на год старше него. После моего рождения папа перешёл на новый график: две недели там, две недели дома. Отнюдь не могу сказать, что в детстве мне не хватало его присутствия. Напротив, папа всегда был рядом, и мы с мамой определенно чувствовали его поддержку, заботу и внимание.
Сколько я себя помню, мы жили в нашем уютном, обособленном доуме на берегу Тихого океана. Папа очень хотел, чтобы дом его находился как можно дальше от места работы. А в этом отношении дальше Дальнего Востока была только Аляска. От Камчатска нас отделяли всего тридцать километров. Папа преодолевал их на машине, а из города уже летел к месту работы на самолёте. Мама же работала на дому, преподавателем русской словесности в Томском дистанционном университете. Заработок у неё был чисто символическим, но её это нисколько не волновало, поскольку преподаванием она занималась не ради денег. Благодаря одному папиному окладу в потребительском плане мы были абсолютно ни в чём не ограничены. Словом, всё шло своим чередом и шло достаточно хорошо.
Позволю себе неоправданно резко перескочить с темы на тему и рассказать кое-что о так называемом вакивальтине, зависимость от которого уже который год поступательно губит моего папу. У нас его называют «валик». Известность у широкой публики валик получил совсем недавно, однако существует он, по моим подсчетам, около двадцати лет, а то и дольше. Его действие можно описать как коктейль из чувств чистого утреннего вдохновения, агрессии, бесстрашия и эйфории, усиленных в тысячи раз, если доза полная. Раньше его использовали лишь некоторые военные компании, в числе которых была армия Шашкевича. Каждому наемнику в обязательном порядке выдавался пневмошприц с валиком, однако, по словам папы, использовать его надлежало лишь в особых, безвыходных случаях. И однажды такой случай ему представился.
Мне было семь, и всех деталей я не помню. Помню, что однажды папа вернулся домой на два дня позже обычного. Мама за это время успела вымотать себе все нервы, даже с работы отпрашивалась. Папа тогда вернулся ночью с загипсованной рукой. Мама тут же бросилась обнимать, целовать и расспрашивать его. А он словно не понимал, где находится, будто бы ходил во сне и по случайности пришёл домой. Он лишь кивал и повторял: «Потом. Потом всё. Потом». Мама решила, что случилось нечто беспрецедентно страшное, и не спала всю ночь. Папа же проснулся следующим утром, как ни в чём не бывало и, стоя в кухонном отсеке с чашкой чая, спросил, как прошли наши полмесяца. Мама, конечно, потом выпытала у него подробности происшествия, но уже тогда, когда меня не было поблизости. Мне же потом сказали, что случилась обыкновенная нештатная ситуация, что сейчас всё хорошо, а это самое главное. Потом, шесть лет спустя, уже после того, как папа стал систематически употреблять валик, мама рассказала, что впервые он укололся именно тогда, во время «нештатной ситуации».
Дальше всё было относительно хорошо. Лишь изредка папа возвращался с работы понурый и неразговорчивый, списывая это на стресс и усталость. Он получал повышения, двигаясь по карьерной лестнице в сторону большего достатка и меньшей опасности. Накоплений на его счёте к пятьдесят пятому году стало достаточно, чтобы обеспечить им с мамой безбедную в далеком будущем старость, и долгую жизнь и крепкое здоровье для всех нас уже сейчас. Когда мы перестали нуждаться вообще в чём-либо, вместо обычной половины от получки папа стал отдавать порядка семидесяти процентов фондам помощи неимущим и обездоленным. Разумеется, анонимно, дабы не привлекать ненужное и порой назойливое внимание органов и общественности. Для себя папа решил, что в сорок лет уйдет в отставку, окончательно вернется на гражданку и попробует себя в чём-нибудь новом. В чём конкретно он почему-то старательно умалчивал. Даже мама не знала, что он задумал. И до сих пор не знает. Папе оставалось два года до пенсии, когда он умер.
Первого сентября пятьдесят восьмого года у нас в школе проводился традиционный концерт в честь начала учебного года. Я тогда пошел в седьмой класс. Да. Помню, мы сидели на трибуне, на школьном стадионе. Танцоры, исполнив номер, освобождали поле, а на их место выходили музыканты. Они калибровали инструменты и проверяли звук, когда на мой аккаунт пришло сообщение. Помню, ещё преподаватель музыкального кружка нехорошо посмотрел на меня, услышав, как запищали мои глассы, которые я, вопреки наставлениям, не выключил перед концертом. Когда он снова повернулся к своим выступающим подопечным, я воткнул в левое ухо сет и скомандовал «прослушать сообщение». Оно было от папы. Он сказал: «Я вас очень люблю. Воля, учись хорошо, будь молодцом, не сдавайся. Надя, прости, если что не так, и спасибо за всё. Я не вернусь. Пока». Фоном шли звуки пальбы, хлопки, шипение, истошные крики боли, ужаса и ярости на разных языках. Сначала я ничего не понял. Потом прослушал ещё раз. Потом ещё. И ещё. Дальше я помню, как начали играть музыканты, как всё вокруг расплылось и задрожало, и как я ушёл прочь под изумлённые взгляды одноклассников.
Не знаю. Наверное, моя память нарочно стёрла те воспоминания, потому что всё случившееся после помнится мне короткими обрывками, похожими на полузабытый сон. Мама много разговаривала, много звонила, смотрела много новостей, словом, глассов почти не снимала. Ещё тогда, буквально через пару дней после папиного сообщения, полетели новости о суде над Кириллом Шашкевичем, его партнёрами, приближёнными и даже над командованием его военной компании. Судили их, кажется, за всё на свете, но главным пунктом было пособничество международному терроризму. Папы в числе подсудимых или находящихся в розыске не было. Он был в одном из множества списков погибших.
Недели, дни, часы летели точно в ускоренной перемотке. Приезжали родственники: дедушки, бабушки, папина сестра с мужем. Все появлялись, соболезновали, поддерживали и исчезали, сменяясь другими. В школе я был окружён вниманием: все пытались сделать для меня что-нибудь хорошее, говорили теплые слова. Абсолютно все, даже главный мой вражина Митя Барзаев и его кореша, с которыми мы друг друга обоюдно ненавидели. На мой аккаунт приходили сотни, тысячи сообщений от товарищей со всех концов планеты. Все желали мне не утонуть в горе и предлагали свою посильную помощь.
Помощь нам понадобилась через полгода, когда, как и в то злополучное первое сентября, нам с мамой одновременно пришло сообщение. От папы. Сообщение было в формате видео. Длилось оно тридцать четыре секунды. Перед камерой стоял смуглый мужчина в чёрной маске, из-под которой были видны лишь его глаза и переносица. Он говорил на ломанном английском с чудовищным арабским акцентом: «Здравствуйте. Мы спасли вашего близкого. Мы вылечим его за пятьдесят килограммов золота. Без лечения он умрёт. Дайте ответ до завтра». Потом перед камерой появилось нечто, напоминавшее по форме туловища человека. От лица у него остался лишь рот и глазница. Глаз и носа не было. Волос тоже. Кожа была похожа на тесто для оладьев, застывшее при перемешивании. Не было правой руки. Не было ног: одной до колена, другой – до середины бедра. Голос за кадром велел человеку: «Скажи что-нибудь своим родным». Человек перед камерой прохрипел: «Надя, Воля, не спешите. Думайте хорошо». На этом запись кончилась.
Воля. Если бы этот человек с видео не назвал бы меня так, я бы ни за что не поверил, что это папа. Он один называл меня Волей – достаточно нетрадиционное сокращение от имени Валентин. Мама и товарищи называли меня Валей или Валькой или Вальком. Митя Барзаев и его шайка иногда дразнили Валиком. А Волей звал меня только папа.
Сообщение это пришло ночью, которая для нас с мамой стала бессонной. Разумеется, мы сразу же перезвонили неизвестным и сказали, что мы согласны. Они дали нам номер счета, на который необходимо было перевести сумму в долларах, эквивалентную пятидесяти килограммам драгоценного металла. Мы перевели. Получилась где-то половина суммы, отложенной с папиных получек за всё время его работы у Шашкевича. Они ответили утвердительно.
Через два дня пришла новая запись. На ней снова фигурировал обезображенный папа. Голос за кадром говорил ему, какой протез привести в действие. Папа шевелил новой рукой, новыми ногами и пальцами на них. Потом перед камерой появился всё тот же человек в чёрной маске. «Для восстановления зрения и лица у нас нет технологий. Это всё, что мы можем. Вашему близкому нужно закончить курс приема лекарств. Через неделю вы сможете его забрать. Координаты и контакты мы вышлем вам чуть позже. До встречи».
Забирать папу поехали дедушки. Сразу после второй записи мама рассказала всем своим и папиным родным о случившемся, и они приехали к нам. Все вместе: мама, бабушки, папина сестра, мамины сестра и брат, и я на протяжении недели сидели у нас и ждали их возвращения. Я очень хотел поехать с дедушками и даже напрашивался, чтобы меня взяли, заранее понимая, что меня оставят дома. Но что поделать. Маршрут их лежал сначала на спорные территории на севере Аравийского полуострова, потом в Израиль, где папе планировали сделать глаза, а потом – домой. Через неделю после отъезда они вернулись.
По приезду папа наотрез отказывался снимать с себя силиконовую маску, купленную по дороге. Да и потом всё время ходил если не в ней, то в чёрной балаклаве, оставшейся у него в шкафу со времен службы. Ходил он на новых ногах с трудом, поскольку функционал у них был сильно ограничен. Как я позже узнал, такие протезы устарели и были списаны из всех передовых больниц ещё в тридцать пятом году. С рукой была та же история: он мог выполнять ею какие-то примитивные действия, но не более того.
Что касается его эмоционального состояния, то поначалу нас с мамой поражал его жизнерадостный и оптимистичный настрой. Потом, время от времени, мы стали замечать в его настроении контрастные перемены: задорно смеющийся и хохмящий минуту назад, в считанные секунды он мог стать полностью апатичным, не реагирующим вообще ни на что. В такие моменты он шёл сначала в спальню, потом на кухню, где наливал себе стакан воды, загадочно шаманил над ним, выпивал и снова становился, как нам казалось, самим собой. Вскоре мы поняли, что дело в валике.
Так эта штука действовала при употреблении маленькой дозы: сначала бодрила на несколько часов, давала силы, ощущение радости и вдохновения, а затем забирала всё с процентами. Систематическое употребление валика с течением времени вело к растущей эмоциональной опустошённости в обычном, нормальном состоянии. В конце концов, валик становился нужен для поддержания нормального самочувствия. И необходимая для нужного эффекта доза неуклонно растёт. Говорят, что после десятка лет его употребления человек запросто может не проснуться утром, впав в кому, из которой его может вывести только двойная доза. Она же может и попросту угробить. Пятьдесят на пятьдесят.
Папа сидел на нём и, судя по всему, слезать был не намерен. Мама пробовала говорить с ним, но он либо сводил разговор в шутку, либо в резкой форме отвечал, что это его дело, и она не имеет права вмешиваться. А то и вовсе зациклено кивал и повторял: «Ага. Ага. Ага». Однажды мама ненавязчиво попыталась сказать ему, что, когда будет готов, он может пойти в соцзащиту и позволить им заново ввести его в общественную жизнь. Папа был поражён тем, что она не осознаёт важность того, что он делает в свободное время и даже не попытался ее понять. Свободное время, которого у него появилось очень много, он посвящал просмотру политических обзоров и ток-шоу. Целыми днями он лежал в спальне с глассами на носу и пялился в эти передачки. Вечерами он, пребывая под кайфом от только-только принятой дозы, горячо обсуждал с нами просмотренное и услышанное днем. Мы слушали и пытались поддерживать беседу. Когда ему полностью восстановили социальный статус и заново открыли аккаунт на Всесоюзном государственном портале, он не спешил заниматься голосованием сверх минимума, требовавшегося от рядового гражданина. Другими словами, досконально изучая все аспекты какой-либо проблемы, он не спешил принимать участие в её решении.
Время шло. Папина зависимость от валика росла прямо пропорционально росту эмоциональной нестабильности. Он всё ещё стыдился своего лица и не снимал маску даже в постели. Мы скопили денег: мама работала на три ставки, я подрабатывал после школы, дедушки с бабушками тоже помогли, плюс от накоплений после операции на глазах кое-что осталось. В итоге мы собрали нужную сумму для операции по пересадке лица и на выращивание одной суррогатной конечности. Папа согласился. Он снова побывал в Израиле, а после возвращения его в самом прямом смысле было не узнать. Его новое лицо во многом напоминало старое: хирурги взяли в качестве образца его фотографии и видео. Но он всё равно выглядел иначе, к чему, как уже было написано в начале, я со временем привык. После операции мне даже показалось, что у папы появились намерения изменить свою жизнь к лучшему: он выглядел свежее, даже при ослабленном действии валика и, как мне говорила мама, даже впервые вскользь сказал о том, что можно было бы и бросить употреблять его совсем. Увы, но скоро всё стало как раньше, и сейчас… Сейчас тоже всё по-прежнему.
Я пишу это, чтобы стало легче. Я прекрасно понимаю, что папина жизнь – это его жизнь. Он взрослый, сознательный и умный человек и сам волен решать, как распоряжаться собой и своим здоровьем. Просто мне грустно, вот и всё. И, коль скоро я каждый день в блоге делюсь с вами своими мелкими переживаниями, спонтанными мыслями и взаимозаменяемыми впечатлениями, то решил, что хуже не будет от того, что я напишу о чем-то действительно для меня значимом. Мой папа – наркоман. И инвалид. И я его теряю.
2
Сколько необычайно счастливых моментов должно быть в жизни человека, чтобы в старости он мог без колебаний назвать прожитую жизнь счастливой? Да таких, чтоб искры из глаз, чтоб хотелось смеяться, плакать, танцевать, кричать и болтать головой в разные стороны, как полоумному. Моментов грандиозного восторга, граничащего с безумием, вроде первой «пятерки» в дневнике, первого поцелуя, первого дня в универе, свадьбы, рождения долгожданных детей, уже их первых хороших оценок, школьных влюбленностей и так далее. Думаю, их должно быть не меньше двадцати: по два на каждый десяток лет. Вчера у меня их было двенадцать.
В последние полгода мы с женой стали реже навещать сына и его семью, ограничиваясь конференциями. Это плохо, спорить не стану. Не по-родительски, учитывая теперешнее положение сына. Если раньше мы летали к ним почти каждую неделю, то нынче стали ограничиваться разом в месяц. Нам стало больно смотреть на то, как он запускает себя своей жижей, всё глубже погружаясь в апатию и ненависть к самому себе. И, конечно, мы чувствовали свою вину. Я чувствовал вину: пристроил сына называется. О том, что происходит с Германом, три недели назад ёмко рассказал в своем блоге мой внук, так что повторяться нужды не вижу. Вставлю в конце ссылку на него – почитайте, если интересно.
С того момента, как его превратили в подобие Робокопа, он менялся только в худшую сторону. Странным каким-то стал: то злился без причины, то будто в астрал уходил, то истерично смеялся, не пойми, над чем. Потом выяснилось, что он крепко подсел на наркоту. Отсюда и были все его закидоны. А подсел, я думаю, от того, что сломался. В этом нет ничего зазорного или удивительного: кто угодно сломался бы. Даже настоящий Робокоп. Говоря прямо, он стремительно деградировал, и все попытки ему помочь наталкивались на глухую, невидимую стену. Однако мы с женой отказывались бросать попытки его вразумить. Мы продолжали летать к ним в гости, пусть и реже, чтобы не мозолить глаза, но всё равно летали. И продолжали, впав в подобие слепого отчаяния, говорить одно и то же. Из раза в раз. Вот и сегодня мы летели к ним на Новый год, точно обреченные на поражение повстанцы на очередную битву с империей.
Путь из Новосиба до Камчатска занял три часа, и ещё минут десять мы ехали до их доума. Благо, снегопады в этот раз нас не затормозили. На входе нас встретила Надя и поразила своей чистой, искренней и в кои-то веки не вымученной улыбкой.
- Привет, заходите, - сказала она и пошла куда-то, маня нас за собой. На ней были фартук и прихватка. Мы с женой лишь переглянулись, заподозрив неладное. В хорошем смысле слова.
- Герман в теплице. А Валя у себя. Сейчас позову, спустится, - продолжала лепетать Надя, убегая от нас в кухонный отсек. Нам оставалось только растерянно покивать и присесть на диван в гостиной.
- В теплице? – обратился я к жене.
- Я тоже не знаю, - ответила она, пожав плечами.
Потом мой взгляд зацепился за дверь рядом с кухней. Зацепился потому, что раньше этой двери там точно не было. Я смекнул, что ведёт она, должно быть, в ту самую теплицу, о которой Надя говорила нам как о чём-то заурядном и привычном.
- Пойду-ка на разведку, - сказал я жене, указав на ту дверь.
- Как добрались-то? Нормально? – спросила Надя из кухни.
- Да, как обычно. С комфортом, - ответила жена. Когда я скрылся за дверью, она встала с дивана и пошла к Наде в кухню.
За дверью был светлый коридор, в конце которого была ещё одна дверь: уже крепкая, стальная. Когда я подошёл к ней, она потребовала заглянуть в камеру, а когда увидела моё лицо – начала капризничать и отказалась впустить меня. Потом кто-то с той стороны, видимо, поколдовал над таблом, и дверь отворилась. Передо мной стоял улыбающийся мужчина сорока лет в перчатках и с маленькой саперной лопаткой в правой руке. Я не сразу узнал в нём Германа. Во-первых, из-за нового лица, к которому я до сих пор не привык. Во-вторых, из-за улыбки. Она не была похожа на улыбку обдолбанного вакивальтином акселерата. Вполне нормальная радостная улыбка, которой я не видел на его лице уже очень давно.
- Привет, пап. Как добрались?
- Привет. Да нормально. С этим… с комфортом.
- Ты уж прости, что окопался. Тут у меня теперь что-то типа кабинета.
- Да ничего. Ничего, - отвечал я, оглядывая всё вокруг.
Теплица представляла собой маленький доум, являвшийся этакой пристройкой к большому. Здесь был другой, более влажный климат, нежели внутри большого доума, и уж точно отличный от бушевавшего снаружи снежного безобразия. Стены были прозрачными, на каркасе были закреплены лампы искусственного освещения. Земля была тёплой и рыхлой. Хороший, плодородный чернозём. Чуть больше половины было засеяно. Часть земли – только вскопана.
- Что выращиваешь? – спросил я.
- Всякое. Картошка, моркошка, свёкла, редис. Брокколи есть еще, там вон думаю капустой засадить, а остальное специями всякими. Надя просит.
У меня не было слов. У меня и сейчас слов нет, чтобы сказать, что тогда со мной творилось. Как уже говорил в начале, это было грандиозное по своей силе, чистое счастье. Правая рука Германа полностью отросла. Ноги работали гораздо лучше, нежели месяц назад, да и стоял он увереннее. Видимо, заметив моё волнение, Герман спросил:
- Что такое, пап?
- Что такое? - не выдержал я, - Это я у тебя хочу спросить. Что с тобой? Как… что? Что случилось?
Сын довольно усмехнулся, слегка склонив голову.
- А я специально вам с мамой решил не говорить. Вот чтобы увидеть тебя с таким лицом.
- Наркоту? Тоже бросил?
- Да, пап.
- И как оно?
- Ещё плющит иногда, но не так, как поначалу. Когда только-только, первый день не закинулся, вообще полная агедония была. Ничего не хотелось и не моглось.
- А рука? А протезы? Новые? Блин, давай рассказывай по порядку!
- Чего рассказывать. Сходил в соцзащиту, рассказал всё как есть. Думал, засудят конкретно: всё-таки не последний пост у Шашкевича занимал…
- И как? Что сказали? Прости, всё, не перебиваю.
- Ничего не сказали. Просто выслушали и всё. Не знаю, может, ещё придут за мной. В очередь поставили на новые протезы. Через неделю уже на столе лежал, обновлял запчасти, так сказать. Эти тоже, конечно, не прям как свои, но функционал побольше. Пособие дали, пока не оклемаюсь.
Я снова как язык проглотил. Столько вопросов было, столько мыслей, столько эмоций, аж разрыдаться хотелось, честное слово. А Герман всё говорил, говорил, рассказывал, как его перепрошивали, и как он после починки решил новую жизнь начать. Он сказал, что давно хотел заняться садоводством после отставки. Потом случилось то, что случилось, и ему стало не до этого. И ведь не говорил никому! Думал, наверное, что засмеют. Какое-то время я его не слышал. Потом, быть может, не в самом удачном месте, я вставил вопрос, волновавший меня более прочих:
- Как же так? Мы же тебе… мы же тебя все два года вытаскивали. Всё пытались вразумить, а ты ни в какую. Что тебя так повернуло-то?
С лица Германа исчезла улыбка. Он, вероятно, над чем-то задумался. А я, признаться, подумал, что у него снова постнаркотический приступ транса.
- Да я тут, пап, прочитал кое-что. Сейчас скину тебе, - он надел глассы, взял грязными руками манипулятор и стал махать рукой в воздухе.
- Вот. Это Волька написал. Он, правда, не знает, что я иногда смотрю приватную половину его блога, так что ты уж не говори ему. В общем, я, когда это читал, много думал. И надумал, что у меня теперь два варианта: обколоться до разрыва сердца, чтобы никого больше не мучить, или начать, наконец, становиться лучше. Я выбрал первое. И не смог. Рука дрогнула. Тогда вариантов не осталось.
Я надел глассы и быстро пробежался по первому абзацу текста, который мне скинул Герман. Затем свернул, оставив его для вечернего чтения.
- Теперь надо думать, что дальше делать. На пособии сидеть как-то зазорно. А единой землёй семью не прокормишь. Что-нибудь придумаю.
- Да брось!
- Что брось?
- А то брось! Ты и так уже на две жизни наработался! Дай себе отдохнуть. Ну, или ко мне в студию айда, я уж там похлопочу…
- Пап, ну чё ты говоришь? Во-первых, ты сам знаешь, что мне там без образования делать нечего, да и не моё это. А во-вторых, у меня уже кое-какие варианты есть, так что всё нормально.
Зря я, конечно, эту пластинку двадцатилетней давности тогда завёл. Как-то само понесло. Но да ладно, сказанного не воротишь.
- Ладно, пап, пошли в хату. Волька спускался, когда вы приехали?
- Нет, Надя его, вроде, позвала, но я сюда, к тебе ушёл.
- Вот и пойдём, с внуком хоть поздороваешься.
Помню, в детстве мои бабушки с дедушками любили говорить о том, как я вырос за те полторы недели, что они меня не видели. И я всегда думал, что с возрастом тоже научусь подмечать эти эфемерные изменения в организмах внуков. Но как-то не срослось. Валентин, конечно, повеселел и посвежел, но в остальном сегодня выглядел так же, как и месяц назад. Обычный счастливый пятнадцатилетний подросток.
- Как бодрость духа, космонавт? – спросил я, заключая его в объятья.
- Нормально, - ответил он.
Не знаю, поменялось ли что-то в его настроениях, но, насколько помню, он лет с десяти бредит космосом. Пока, конечно, на ребяческом уровне, но всё-таки. Отец его в этом возрасте увлекался музыкой, да вот передумал со временем. Может, и Валя ещё передумает.
Через пару часов подъехали еще члены семьи: наша дочь Марта с мужем, Надины брат и сестра, их детишки. Целая банда родни, в общем. В половине двенадцатого мы все сидели за столом и разговаривали кто о чём. На проекторе, на большой стене недалеко от двери в теплицу, в случайном порядке мелькали традиционные новогодние поздравления от граждан Союза. На двенадцать часов мы поставили Надиных родителей, которые в этот раз не смогли прилететь. Работа. Когда они появились на стене, мы открыли шампанское, разлили по бокалам и стали внимательно их слушать. Они сказали много добрых слов, светлых пожеланий и мудрых напутствий на наступающий шестьдесят первый год. Мы ответили им тем же. Хорошие люди.